Вперёд: http://healthy-back.livejournal.com/325357.html
Назад: http://healthy-back.livejournal.com/324721.html
Содержание: http://healthy-back.livejournal.com/322459.html#cont
[13]. Батюшка сестрица
У миссис Б., в прошлом химика, начал внезапно меняться характер. Она стала беззаботной, странно фривольной, острила, каламбурила, ничего не воспринимала всерьёз. («Возникает ощущение, что вы ей безразличны, – рассказывала одна из её подруг. – Похоже, её теперь вообще ничего не трогает».) Поначалу такое резкое изменение личности приняли за гипоманию [67] (Лёгкая форма маниакального состояния.), но потом выяснилось, что у неё опухоль головного мозга.
Краниотомия, вопреки надеждам, выявила не менингиому, а рак, поразивший базальные отделы лобных долей, примыкающие к глазницам.
Всякий раз, когда я видел её, Б. казалась очень оживлённой, постоянно шутила, отпускала шпильки (с ней обхохочешься, говорили сестры в Приюте).
– Ну что, батюшка, – обратилась она однажды ко мне.
– Хорошо, сестрица, – сказала в другой раз.
– Слушаюсь, доктор, – в третий.
Обращения эти, судя по всему, казались ей взаимозаменяемыми.
– Да кто же я наконец? – спросил я как то, слегка уязвлённый таким отношением.
– Я вижу лицо и бороду, – сказала она, – и думаю об архимандрите. Вижу белый халат – и думаю о монашке. Замечаю стетоскоп – и думаю о враче.
– А на меня целиком вы не смотрите?
– На вас целиком я не смотрю.
– Но вы понимаете разницу между священником, монахиней и доктором?
– Я знаю разницу, но она для меня ничего не значит. Ну батюшка, ну сестрица или доктор – из за чего сыр бор?
После этого случая она частенько поддразнивала меня: «Как дела, батюшка сестрица?», «Будьте здоровы, сестрица доктор!» – и так далее, во всех комбинациях.
В одном из тестов мы хотели проверить её способность различать правое и левое, но это оказалось весьма непросто, поскольку она произвольно называла то одно, то другое (при этом в её физических реакциях не было никакой путаницы с ориентацией, как это случается при нарушениях восприятия или внимания, когда пациента «уводит» в сторону). Указав ей на это, я услышал в ответ:
– Левое правое.,. Правое левое… Стоит ли копья ломать? Какая разница?
– А есть разница?
– Конечно, – сказала она с точностью химика. – Правое и левое можно назвать энантиоморфами, но мне то что? Для меня они не различаются. Руки… врачи… сестры… – добавила она, видя мое изумление. – Неужели непонятно? Они не имеют для меня никакого смысла. Ничто не имеет смысла… по крайней мере, для меня.
– А это отсутствие смысла… – замялся я, не решаясь продолжить, – оно вас не беспокоит? Сама бессмысленность что нибудь для вас значит?
– Абсолютно ничего, – ясно улыбнувшись, ответила миссис Б. таким тоном, словно удачно пошутила, победила в споре или выиграла в покер.
Что это было – отказ принимать действительность? Бравада? Маска, скрывающая невыносимое страдание? Выражение её лица не оставляло сомнений: её мир был полностью лишен чувства и смысла. Ничто больше не воспринималось как важное или неважное. Всё для неё теперь было едино и равно – мир сводился к набору забавных пустяков.
Мне, как и всем окружающим, такое состояние казалось трагедией, однако саму её это совершенно не трогало: в полном сознании происходящего она оставалась равнодушной и беспечной, пребывая во власти какого то последнего леденящего веселья.
Находясь в здравом уме и твёрдой памяти, миссис Б. перестала существовать как личность, «лишилась души». Это напомнило мне Вильяма Томпсона (а также профессора П. – см. главу 1). Таков результат описанного Лурией эмоционального уплощения, с которым мы познакомились в предыдущей главе и ещё раз встретимся в следующей.
Постскриптум
Присущее миссис Б. весёлое «равнодушие» встречается довольно часто. Немецкие неврологи называют его Witzelsucht (шутливая болезнь), и ещё сто лет назад Хьюлингс Джексон увидел в этом состоянии фундаментальную форму распада личности. Обычно по мере усиления такого распада утрачивается ясность сознания, в чём, мне кажется, заключается своеобразное милосердие болезни. Из года в год я сталкиваюсь с множеством случаев сходной феноменологии, но самой разнообразной этиологии. Иногда даже не сразу понятно, дурачится пациент, паясничает – или это симптомы шизофрении. В 1981 году я недолго наблюдал пациентку с церебральным рассеянным склерозом. Вот что я читаю о ней в своих записях того времени:
Говорит быстро, порывисто и, кажется, безразлично… важное и незначительное, истинное и ложное, серьёзное и шутливое – всё сливается в быстром, неизбирательном, полуконфабуляторном потоке… Противоречит себе ежесекундно… то говорит, что любит музыку, то – что не любит, то сломала ногу – то не сломала…
Мои наблюдения заканчиваются вопросом:
В какой пропорции сложились здесь
1) криптомнезия конфабуляция,
2) присущее поражению лобных долей равнодушие безразличие и, наконец,
3) странный шизофренический распад и расщепление уплощение?
Из всех форм шизоидных расстройств «дурашливая», «гебефреническая» форма больше всего похожа на органические синдромы – амнестический и лобный. Это самые злокачественные и почти невообразимые расстройства – никто не возвращается из их зловещих глубин, и мы о них почти ничего не знаем.
Какими бы «забавными» и оригинальными ни казались такие болезни со стороны, действие их разрушительно. Мир представляется больному анархией и хаосом мелких фрагментов, сознание теряет всякий ценностный стержень, всякое ядро, хотя абстрактные интеллектуальные способности могут быть совершенно не затронуты. В результате остаётся только безмерное «легкомыслие», бесконечная поверхностность – ничто не имеет под собой почвы, всё течёт и распадается на части. Как однажды заметил Лурия, в таких состояниях мышление сводится к «простому броуновскому движению». Я разделяю его ужас (хотя это не препятствует, а, скорее, способствует тщательности моих описаний).
Сказанное выше наводит меня на мысли о борхесовском Фунесе и его замечании: «Моя память, приятель, – все равно что сточная канава» [68] (X. Л. Борхес. «Фунес, чудо памяти» // Перевод Е. Лысенко. – Собр. соч. в 3 х томах. Т. 1. Полярис, 1994. С. 334.), а также о «Дунсиаде» Александра Поупа [69] (Александр Поуп (1688 1744) – английский поэт.), где автор воображает мир, сведенный к беспредельной тупости – её величеству Тупости, знаменующей собой конец света:
Великим Хаосом наброшена завеса,
И в Вечной Тьме не видно ни бельмеса.
[14]. Одержимая
В «Тикозном остроумце» (глава 10) я описал сравнительно умеренную форму синдрома Туретта, упомянув однако, что встречаются и более тяжёлые формы, внушающие ужас гротеском и неистовством. Я также высказал соображение о том, что некоторые пациенты способны справиться с болезнью, найти ей место в пределах личности, в то время как другие оказываются действительно «одержимы», не справляясь с собой в условиях невероятного давления и хаоса болезненных импульсов.
Как и многие врачи старой школы, сам Туретт различал не только умеренную, но и «злокачественную» форму синдрома, приводящую к полному разложению личности и особому «психозу», для которого характерны гиперактивность, эксцентричность и фантастические выходки, а также зачастую склонность к пародированию и подражанию. Эта разновидность болезни – «сверх Туретт» – встречается примерно в пятьдесят раз реже её обычных форм и протекает намного тяжелее.
Психоз Туретта – своего рода перевозбуждение «Я» – отличается и от остальных психотических состояний особой симптоматикой и физиологией. Тем не менее, в нём можно усмотреть сходство с двумя другими расстройствами: во первых, он похож на сверхактивный моторный психоз, иногда вызываемый L дофой, а во вторых, на корсаковский психоз со свойственной ему неудержимой конфабуляцией (см. главу 12). Как и они, психоз Туретта может почти целиком поглотить личность.
Я уже говорил, что на следующий день после встречи с Рэем, моим первым туреттиком, у меня открылись глаза. На улицах Нью Йорка я заметил как минимум трёх человек с теми же, что и у него, характерными симптомами, но выраженными ещё более ярко. Это был день неврологического ясновидения. Одного за другим встречал я больных с синдромом Туретта предельной тяжести, страдавших тиками и спазмами не только моторики, но и восприятия, воображения, эмоций – личности в целом.
Уже беседуя с Рэем в кабинете, можно было догадаться, что происходит на улицах, но простого рассказа здесь недостаточно – это нужно видеть своими глазами. Клиника и больничная палата – не всегда самое подходящее место для наблюдения за болезнью, особенно за расстройством, которое, несмотря на органическую основу, проявляется главным образом в подражаниях, отражениях, импульсах, реакциях и аберрациях почти неправдоподобной силы.
Назначение больницы и лаборатории – сдерживать и структурировать поведение, подчас вообще вынося его за скобки. Медицинские и исследовательские учреждения хороши для кабинетной, систематической неврологии, ограниченной рамками предписанных тестов и задач, но совершенно непригодны для наблюдателя натуралиста. Полевая неврология изучает пациента в естественных условиях, не стесненного обстановкой научного исследования и полностью отдающегося порыву и игре каждого импульса. Сам наблюдатель должен при этом оставаться незамеченным, и для этого нет ничего лучше нью йоркской улицы – безликой, оживлённой улицы в огромном городе, где страдающие экстравагантными, неуправляемыми расстройствами люди в полной мере могут испытать и явить миру чудовищную свободу и абсолютное рабство своей болезни.
«Уличная неврология» имеет достойных предшественников. Джеймс Паркинсон, столь же неутомимый ходок по улицам Лондона, как и Чарльз Диккенс сорок лет спустя, исследовал получившую его имя болезнь не у себя в кабинете, а на запруженных лондонских улицах. Паркинсонизм просто невозможно полностью разглядеть в клинике – он обнаруживает свой особый характер лишь в условиях открытого, сложного пространства человеческих взаимодействий (это блестяще показано в фильме Джонатана Миллера «Иван»). Чтобы понять болезнь Паркинсона, её необходимо наблюдать в реальном мире, на людях; то же самое, причём в гораздо большей степени, справедливо для синдрома Туретта.
Замечательная книга Мейге и Фейнделя «Тики и их лечение», написанная в 1901 году, начинается с главы «Исповедь тикёра» («Les confidences d'un ticqueur») , где от первого лица ведётся рассказ о тикозном больном, передразнивающем прохожих на улицах Парижа. В романе Рильке «Записки Мальте Лауридса Бригге» есть краткий эпизод, посвящённый ещё одному парижскому тикёру с характерными особенностями поведения. Авторы этих книг показывают, как важно наблюдать болезнь в естественных условиях. Я и сам понял это на личном опыте: не только кабинетное знакомство с Рэем, но и всё увиденное затем на улицах стало для меня откровением. Мне вспоминается сейчас один эпизод – настолько поразительный, что он так же отчётливо стоит у меня перед глазами, как если бы это случилось вчера.
Идя по улице, я вдруг заметил седую женщину лет шестидесяти, ставшую, судя по всему, центром какого то странного происшествия, какого то беспорядка, – но что именно происходит, было неясно. «Не припадок ли это? – подумал я. – Что вызывает эти судороги?» Распространяясь подобно эпидемии, конвульсии охватывали всех, кто приближался к больной, содрогавшейся в бесчисленных неистовых тиках.
Подойдя поближе, я понял, в чём было дело. Женщина подражала прохожим – хотя слово «подражание» слишком убого, чтобы описать происходившее. Она, скорее, мгновенно превращалась в живые карикатуры на всех случавшихся рядом с ней людей. В какую то долю секунды ей удавалось ухватить и скопировать всех и каждого.
Я видел множество пародистов и мимов, мне попадались клоуны и комики всех мастей, но никто и ничто не может сравниться с той зловещей магией, свидетелем которой я оказался, – с мгновенным, автоматическим, судорожным копированием каждого лица и фигуры.
Причём это была не просто имитация, удивительная сама по себе. Перенимая и вбирая в себя лица и жесты окружавших её людей, старуха срывала с них личины. Каждое её подражание было в то же время пародией, издевательством, гротеском характерных жестов и выражений, причём гротеск этот, при яростном ускорении и искажении всех движений, был столь же осмысленным, сколь и непроизвольным. Так, чья то спокойная улыбка отражалась на её лице мгновенной неистовой гримасой; ускоренный до предела неторопливый жест превращался в конвульсивное движение. При этом некоторые из гримас были имитацией второго и третьего порядка.
Оскорблённые, сбитые с толку люди не могли сдержать естественных реакций, которые в свою очередь тоже передразнивались и в искажённом виде возвращались к ним же, ещё больше разжигая гнев и негодование. Этот непроизвольный гротескный резонанс, втягивавший окружающих в воронку абсурдной связи, и был причиной переполоха.
Пройдя всего один короткий квартал, исступлённая старуха, словно в безумном калейдоскопе, породила карикатуры сорока или пятидесяти прохожих, каждая продолжительностью в секунду две, а то и меньше, так что всё это вместе заняло не более двух минут.
Существо, ставшее всеми вокруг, на моих глазах утрачивало собственную личность и превращалось в ничто. Тысячи лиц, тысячи масок и воплощений – как переживала она этот вихрь чужих сознаний и индивидуальностей? Ответ стал ясен очень скоро: эмоциональное давление в ней и в окружающих нарастало так стремительно, что становилось взрывоопасным. Внезапно, в отчаянии отшатнувшись от толпы, она свернула в ближайший переулок, и там, словно в сильнейшем приступе тошноты, с фантастической быстротой исторгла из себя все жесты, позы и выражения лиц только что встреченных ею людей. В одном колоссальном пароксизме пантомимической рвоты она извергла из себя всех, кем была одержима. И если поглощение заняло две минуты, то изрыгнуть их ей удалось за один приём, за один выдох – пятьдесят человек за десять секунд, по пятой доле секунды на каждого.
После этого эпизода я провёл с туреттиками сотни часов, разговаривая, наблюдая, записывая на плёнку – изучая их и обучаясь сам. Но ничто, я думаю, не дало мне такого непосредственного и пронзительного знания, как эти две фантастические минуты на нью йоркской улице.
В тот момент я понял, что причуды физиологии ставят «сверхтуреттика» в исключительную психологическую и жизненную ситуацию, сходную с положением тяжёлых «сверхкорсаковцев», но только с другой предысторией и другим исходом. Оба психоза могут привести к затемнению сознания, лихорадочному бреду и разложению личности, но если блаженный корсаковец ничего этого не осознаёт, то туреттик воспринимает своё положение с мучительной остротой и ясностью, хотя часто не может или не хочет ничего по этому поводу предпринять.
В то время как корсаковец движим амнезией и небытием, туреттиком владеет экстравагантный импульс. Больной сам является и источником, и жертвой этого импульса; он может от него отречься, но не в силах избавиться. Таким образом, в отличие от корсаковца, туреттик втянут в двусмысленные отношения со своей болезнью: побеждая, покоряясь, играя, он вступает с ней в причудливые перипетии борьбы и сговора.
Эго туреттика лишено защитных барьеров торможения и стыда, нормальных, физиологически определённых границ, и подвергается чему то вроде интенсивной бомбардировки. Непрерывно, снаружи и изнутри, его подстегивают и соблазняют самые разнообразные импульсы.
Импульсы эти, по природе своей физиологические и спазматические, проникнуты также личностным (или, скорее, псевдоличностным) содержанием – и являются туреттику в виде искушений. Выдержит ли личность такую атаку? Выживет ли «Я»? Сможет ли оно развиваться, оказавшись во власти столь разрушительных сил, – или же, как горько выразился один из моих пациентов, сломав человека, импульсы окончательно «туреттизируют душу»? Сумеет ли личность туреттика, находясь под физиологическим, экзистенциальным, почти теологическим давлением, остаться цельной и независимой – или же она окажется во власти сиюминутных импульсов, порабощенная ими, отнятая у самой себя?
Приведём ещё раз слова Юма:
Я берусь утверждать… что мы есть не что иное, как связка или пучок различных восприятий, следующих друг за другом с непостижимой быстротой и находящихся в постоянном течении, в постоянном движении [70] (Юм Д. «Трактат о человеческой природе». // Юм Д. Соч. в 2 х томах. T. 1. M.: Мысль, 1993. С. 307.).
Отсюда видно, что, согласно Юму, индивидуальное «Я» есть фикция – личность, утверждает он, существует лишь как последовательность ощущений и восприятий. Это очевидным образом неверно в случае нормального человека, который владеет своими ощущениями. Они не просто составляют безличный поток, но принадлежат субъекту и объединены его устойчивым «Я». Но в случае сверхтуреттика описание Юма, судя по всему, верно отражает происходящее: жизнь такого больного до определённой степени действительно является сменой случайных движений и ощущений, фантасмагорией содроганий без центра и смысла. С этой точки зрения туреттик есть юмо, а не хомо сапиенс. Такая судьба – в философском и почти религиозном смысле этого слова – уготована всякому, у кого импульс решительно преобладает над «Я». Она сходна с фрейдистской «судьбой», также обрекающей человека на подчинение импульсам, но если в последней есть хоть какой то, пусть трагический, смысл, то юмовская судьба совершенно бессмысленна и абсурдна.
Сверхтуреттики, как никто другой, вынуждены бороться, просто чтобы выжить – сформировать личность и сохранить её целостность в условиях непрекращающейся атаки импульсов. С раннего детства они сталкиваются с почти непреодолимыми препятствиями на пути к формированию индивидуальности и личностному росту, и чудом можно назвать то, что в большинстве случаев им удаётся стать полноценными людьми. Воля к бытию, к выживанию в качестве уникального суверенного индивидуума – самый могучий наш инстинкт. Он сильнее любых импульсов, сильнее болезни. Здоровье, воинствующее здоровье, обычно выходит победителем.
Вперёд: http://healthy-back.livejournal.com/325357.html
Назад: http://healthy-back.livejournal.com/324721.html
Содержание: http://healthy-back.livejournal.com/322459.html#cont
Назад: http://healthy-back.livejournal.com/324721.html
Содержание: http://healthy-back.livejournal.com/322459.html#cont
У миссис Б., в прошлом химика, начал внезапно меняться характер. Она стала беззаботной, странно фривольной, острила, каламбурила, ничего не воспринимала всерьёз. («Возникает ощущение, что вы ей безразличны, – рассказывала одна из её подруг. – Похоже, её теперь вообще ничего не трогает».) Поначалу такое резкое изменение личности приняли за гипоманию [67] (Лёгкая форма маниакального состояния.), но потом выяснилось, что у неё опухоль головного мозга.
Краниотомия, вопреки надеждам, выявила не менингиому, а рак, поразивший базальные отделы лобных долей, примыкающие к глазницам.
Всякий раз, когда я видел её, Б. казалась очень оживлённой, постоянно шутила, отпускала шпильки (с ней обхохочешься, говорили сестры в Приюте).
– Ну что, батюшка, – обратилась она однажды ко мне.
– Хорошо, сестрица, – сказала в другой раз.
– Слушаюсь, доктор, – в третий.
Обращения эти, судя по всему, казались ей взаимозаменяемыми.
– Да кто же я наконец? – спросил я как то, слегка уязвлённый таким отношением.
– Я вижу лицо и бороду, – сказала она, – и думаю об архимандрите. Вижу белый халат – и думаю о монашке. Замечаю стетоскоп – и думаю о враче.
– А на меня целиком вы не смотрите?
– На вас целиком я не смотрю.
– Но вы понимаете разницу между священником, монахиней и доктором?
– Я знаю разницу, но она для меня ничего не значит. Ну батюшка, ну сестрица или доктор – из за чего сыр бор?
После этого случая она частенько поддразнивала меня: «Как дела, батюшка сестрица?», «Будьте здоровы, сестрица доктор!» – и так далее, во всех комбинациях.
В одном из тестов мы хотели проверить её способность различать правое и левое, но это оказалось весьма непросто, поскольку она произвольно называла то одно, то другое (при этом в её физических реакциях не было никакой путаницы с ориентацией, как это случается при нарушениях восприятия или внимания, когда пациента «уводит» в сторону). Указав ей на это, я услышал в ответ:
– Левое правое.,. Правое левое… Стоит ли копья ломать? Какая разница?
– А есть разница?
– Конечно, – сказала она с точностью химика. – Правое и левое можно назвать энантиоморфами, но мне то что? Для меня они не различаются. Руки… врачи… сестры… – добавила она, видя мое изумление. – Неужели непонятно? Они не имеют для меня никакого смысла. Ничто не имеет смысла… по крайней мере, для меня.
– А это отсутствие смысла… – замялся я, не решаясь продолжить, – оно вас не беспокоит? Сама бессмысленность что нибудь для вас значит?
– Абсолютно ничего, – ясно улыбнувшись, ответила миссис Б. таким тоном, словно удачно пошутила, победила в споре или выиграла в покер.
Что это было – отказ принимать действительность? Бравада? Маска, скрывающая невыносимое страдание? Выражение её лица не оставляло сомнений: её мир был полностью лишен чувства и смысла. Ничто больше не воспринималось как важное или неважное. Всё для неё теперь было едино и равно – мир сводился к набору забавных пустяков.
Мне, как и всем окружающим, такое состояние казалось трагедией, однако саму её это совершенно не трогало: в полном сознании происходящего она оставалась равнодушной и беспечной, пребывая во власти какого то последнего леденящего веселья.
Находясь в здравом уме и твёрдой памяти, миссис Б. перестала существовать как личность, «лишилась души». Это напомнило мне Вильяма Томпсона (а также профессора П. – см. главу 1). Таков результат описанного Лурией эмоционального уплощения, с которым мы познакомились в предыдущей главе и ещё раз встретимся в следующей.
Присущее миссис Б. весёлое «равнодушие» встречается довольно часто. Немецкие неврологи называют его Witzelsucht (шутливая болезнь), и ещё сто лет назад Хьюлингс Джексон увидел в этом состоянии фундаментальную форму распада личности. Обычно по мере усиления такого распада утрачивается ясность сознания, в чём, мне кажется, заключается своеобразное милосердие болезни. Из года в год я сталкиваюсь с множеством случаев сходной феноменологии, но самой разнообразной этиологии. Иногда даже не сразу понятно, дурачится пациент, паясничает – или это симптомы шизофрении. В 1981 году я недолго наблюдал пациентку с церебральным рассеянным склерозом. Вот что я читаю о ней в своих записях того времени:
Говорит быстро, порывисто и, кажется, безразлично… важное и незначительное, истинное и ложное, серьёзное и шутливое – всё сливается в быстром, неизбирательном, полуконфабуляторном потоке… Противоречит себе ежесекундно… то говорит, что любит музыку, то – что не любит, то сломала ногу – то не сломала…
Мои наблюдения заканчиваются вопросом:
В какой пропорции сложились здесь
1) криптомнезия конфабуляция,
2) присущее поражению лобных долей равнодушие безразличие и, наконец,
3) странный шизофренический распад и расщепление уплощение?
Из всех форм шизоидных расстройств «дурашливая», «гебефреническая» форма больше всего похожа на органические синдромы – амнестический и лобный. Это самые злокачественные и почти невообразимые расстройства – никто не возвращается из их зловещих глубин, и мы о них почти ничего не знаем.
Какими бы «забавными» и оригинальными ни казались такие болезни со стороны, действие их разрушительно. Мир представляется больному анархией и хаосом мелких фрагментов, сознание теряет всякий ценностный стержень, всякое ядро, хотя абстрактные интеллектуальные способности могут быть совершенно не затронуты. В результате остаётся только безмерное «легкомыслие», бесконечная поверхностность – ничто не имеет под собой почвы, всё течёт и распадается на части. Как однажды заметил Лурия, в таких состояниях мышление сводится к «простому броуновскому движению». Я разделяю его ужас (хотя это не препятствует, а, скорее, способствует тщательности моих описаний).
Сказанное выше наводит меня на мысли о борхесовском Фунесе и его замечании: «Моя память, приятель, – все равно что сточная канава» [68] (X. Л. Борхес. «Фунес, чудо памяти» // Перевод Е. Лысенко. – Собр. соч. в 3 х томах. Т. 1. Полярис, 1994. С. 334.), а также о «Дунсиаде» Александра Поупа [69] (Александр Поуп (1688 1744) – английский поэт.), где автор воображает мир, сведенный к беспредельной тупости – её величеству Тупости, знаменующей собой конец света:
Великим Хаосом наброшена завеса,
И в Вечной Тьме не видно ни бельмеса.
В «Тикозном остроумце» (глава 10) я описал сравнительно умеренную форму синдрома Туретта, упомянув однако, что встречаются и более тяжёлые формы, внушающие ужас гротеском и неистовством. Я также высказал соображение о том, что некоторые пациенты способны справиться с болезнью, найти ей место в пределах личности, в то время как другие оказываются действительно «одержимы», не справляясь с собой в условиях невероятного давления и хаоса болезненных импульсов.
Как и многие врачи старой школы, сам Туретт различал не только умеренную, но и «злокачественную» форму синдрома, приводящую к полному разложению личности и особому «психозу», для которого характерны гиперактивность, эксцентричность и фантастические выходки, а также зачастую склонность к пародированию и подражанию. Эта разновидность болезни – «сверх Туретт» – встречается примерно в пятьдесят раз реже её обычных форм и протекает намного тяжелее.
Психоз Туретта – своего рода перевозбуждение «Я» – отличается и от остальных психотических состояний особой симптоматикой и физиологией. Тем не менее, в нём можно усмотреть сходство с двумя другими расстройствами: во первых, он похож на сверхактивный моторный психоз, иногда вызываемый L дофой, а во вторых, на корсаковский психоз со свойственной ему неудержимой конфабуляцией (см. главу 12). Как и они, психоз Туретта может почти целиком поглотить личность.
Я уже говорил, что на следующий день после встречи с Рэем, моим первым туреттиком, у меня открылись глаза. На улицах Нью Йорка я заметил как минимум трёх человек с теми же, что и у него, характерными симптомами, но выраженными ещё более ярко. Это был день неврологического ясновидения. Одного за другим встречал я больных с синдромом Туретта предельной тяжести, страдавших тиками и спазмами не только моторики, но и восприятия, воображения, эмоций – личности в целом.
Уже беседуя с Рэем в кабинете, можно было догадаться, что происходит на улицах, но простого рассказа здесь недостаточно – это нужно видеть своими глазами. Клиника и больничная палата – не всегда самое подходящее место для наблюдения за болезнью, особенно за расстройством, которое, несмотря на органическую основу, проявляется главным образом в подражаниях, отражениях, импульсах, реакциях и аберрациях почти неправдоподобной силы.
Назначение больницы и лаборатории – сдерживать и структурировать поведение, подчас вообще вынося его за скобки. Медицинские и исследовательские учреждения хороши для кабинетной, систематической неврологии, ограниченной рамками предписанных тестов и задач, но совершенно непригодны для наблюдателя натуралиста. Полевая неврология изучает пациента в естественных условиях, не стесненного обстановкой научного исследования и полностью отдающегося порыву и игре каждого импульса. Сам наблюдатель должен при этом оставаться незамеченным, и для этого нет ничего лучше нью йоркской улицы – безликой, оживлённой улицы в огромном городе, где страдающие экстравагантными, неуправляемыми расстройствами люди в полной мере могут испытать и явить миру чудовищную свободу и абсолютное рабство своей болезни.
«Уличная неврология» имеет достойных предшественников. Джеймс Паркинсон, столь же неутомимый ходок по улицам Лондона, как и Чарльз Диккенс сорок лет спустя, исследовал получившую его имя болезнь не у себя в кабинете, а на запруженных лондонских улицах. Паркинсонизм просто невозможно полностью разглядеть в клинике – он обнаруживает свой особый характер лишь в условиях открытого, сложного пространства человеческих взаимодействий (это блестяще показано в фильме Джонатана Миллера «Иван»). Чтобы понять болезнь Паркинсона, её необходимо наблюдать в реальном мире, на людях; то же самое, причём в гораздо большей степени, справедливо для синдрома Туретта.
Замечательная книга Мейге и Фейнделя «Тики и их лечение», написанная в 1901 году, начинается с главы «Исповедь тикёра» («Les confidences d'un ticqueur») , где от первого лица ведётся рассказ о тикозном больном, передразнивающем прохожих на улицах Парижа. В романе Рильке «Записки Мальте Лауридса Бригге» есть краткий эпизод, посвящённый ещё одному парижскому тикёру с характерными особенностями поведения. Авторы этих книг показывают, как важно наблюдать болезнь в естественных условиях. Я и сам понял это на личном опыте: не только кабинетное знакомство с Рэем, но и всё увиденное затем на улицах стало для меня откровением. Мне вспоминается сейчас один эпизод – настолько поразительный, что он так же отчётливо стоит у меня перед глазами, как если бы это случилось вчера.
Идя по улице, я вдруг заметил седую женщину лет шестидесяти, ставшую, судя по всему, центром какого то странного происшествия, какого то беспорядка, – но что именно происходит, было неясно. «Не припадок ли это? – подумал я. – Что вызывает эти судороги?» Распространяясь подобно эпидемии, конвульсии охватывали всех, кто приближался к больной, содрогавшейся в бесчисленных неистовых тиках.
Подойдя поближе, я понял, в чём было дело. Женщина подражала прохожим – хотя слово «подражание» слишком убого, чтобы описать происходившее. Она, скорее, мгновенно превращалась в живые карикатуры на всех случавшихся рядом с ней людей. В какую то долю секунды ей удавалось ухватить и скопировать всех и каждого.
Я видел множество пародистов и мимов, мне попадались клоуны и комики всех мастей, но никто и ничто не может сравниться с той зловещей магией, свидетелем которой я оказался, – с мгновенным, автоматическим, судорожным копированием каждого лица и фигуры.
Причём это была не просто имитация, удивительная сама по себе. Перенимая и вбирая в себя лица и жесты окружавших её людей, старуха срывала с них личины. Каждое её подражание было в то же время пародией, издевательством, гротеском характерных жестов и выражений, причём гротеск этот, при яростном ускорении и искажении всех движений, был столь же осмысленным, сколь и непроизвольным. Так, чья то спокойная улыбка отражалась на её лице мгновенной неистовой гримасой; ускоренный до предела неторопливый жест превращался в конвульсивное движение. При этом некоторые из гримас были имитацией второго и третьего порядка.
Оскорблённые, сбитые с толку люди не могли сдержать естественных реакций, которые в свою очередь тоже передразнивались и в искажённом виде возвращались к ним же, ещё больше разжигая гнев и негодование. Этот непроизвольный гротескный резонанс, втягивавший окружающих в воронку абсурдной связи, и был причиной переполоха.
Пройдя всего один короткий квартал, исступлённая старуха, словно в безумном калейдоскопе, породила карикатуры сорока или пятидесяти прохожих, каждая продолжительностью в секунду две, а то и меньше, так что всё это вместе заняло не более двух минут.
Существо, ставшее всеми вокруг, на моих глазах утрачивало собственную личность и превращалось в ничто. Тысячи лиц, тысячи масок и воплощений – как переживала она этот вихрь чужих сознаний и индивидуальностей? Ответ стал ясен очень скоро: эмоциональное давление в ней и в окружающих нарастало так стремительно, что становилось взрывоопасным. Внезапно, в отчаянии отшатнувшись от толпы, она свернула в ближайший переулок, и там, словно в сильнейшем приступе тошноты, с фантастической быстротой исторгла из себя все жесты, позы и выражения лиц только что встреченных ею людей. В одном колоссальном пароксизме пантомимической рвоты она извергла из себя всех, кем была одержима. И если поглощение заняло две минуты, то изрыгнуть их ей удалось за один приём, за один выдох – пятьдесят человек за десять секунд, по пятой доле секунды на каждого.
После этого эпизода я провёл с туреттиками сотни часов, разговаривая, наблюдая, записывая на плёнку – изучая их и обучаясь сам. Но ничто, я думаю, не дало мне такого непосредственного и пронзительного знания, как эти две фантастические минуты на нью йоркской улице.
В тот момент я понял, что причуды физиологии ставят «сверхтуреттика» в исключительную психологическую и жизненную ситуацию, сходную с положением тяжёлых «сверхкорсаковцев», но только с другой предысторией и другим исходом. Оба психоза могут привести к затемнению сознания, лихорадочному бреду и разложению личности, но если блаженный корсаковец ничего этого не осознаёт, то туреттик воспринимает своё положение с мучительной остротой и ясностью, хотя часто не может или не хочет ничего по этому поводу предпринять.
В то время как корсаковец движим амнезией и небытием, туреттиком владеет экстравагантный импульс. Больной сам является и источником, и жертвой этого импульса; он может от него отречься, но не в силах избавиться. Таким образом, в отличие от корсаковца, туреттик втянут в двусмысленные отношения со своей болезнью: побеждая, покоряясь, играя, он вступает с ней в причудливые перипетии борьбы и сговора.
Эго туреттика лишено защитных барьеров торможения и стыда, нормальных, физиологически определённых границ, и подвергается чему то вроде интенсивной бомбардировки. Непрерывно, снаружи и изнутри, его подстегивают и соблазняют самые разнообразные импульсы.
Импульсы эти, по природе своей физиологические и спазматические, проникнуты также личностным (или, скорее, псевдоличностным) содержанием – и являются туреттику в виде искушений. Выдержит ли личность такую атаку? Выживет ли «Я»? Сможет ли оно развиваться, оказавшись во власти столь разрушительных сил, – или же, как горько выразился один из моих пациентов, сломав человека, импульсы окончательно «туреттизируют душу»? Сумеет ли личность туреттика, находясь под физиологическим, экзистенциальным, почти теологическим давлением, остаться цельной и независимой – или же она окажется во власти сиюминутных импульсов, порабощенная ими, отнятая у самой себя?
Приведём ещё раз слова Юма:
Я берусь утверждать… что мы есть не что иное, как связка или пучок различных восприятий, следующих друг за другом с непостижимой быстротой и находящихся в постоянном течении, в постоянном движении [70] (Юм Д. «Трактат о человеческой природе». // Юм Д. Соч. в 2 х томах. T. 1. M.: Мысль, 1993. С. 307.).
Отсюда видно, что, согласно Юму, индивидуальное «Я» есть фикция – личность, утверждает он, существует лишь как последовательность ощущений и восприятий. Это очевидным образом неверно в случае нормального человека, который владеет своими ощущениями. Они не просто составляют безличный поток, но принадлежат субъекту и объединены его устойчивым «Я». Но в случае сверхтуреттика описание Юма, судя по всему, верно отражает происходящее: жизнь такого больного до определённой степени действительно является сменой случайных движений и ощущений, фантасмагорией содроганий без центра и смысла. С этой точки зрения туреттик есть юмо, а не хомо сапиенс. Такая судьба – в философском и почти религиозном смысле этого слова – уготована всякому, у кого импульс решительно преобладает над «Я». Она сходна с фрейдистской «судьбой», также обрекающей человека на подчинение импульсам, но если в последней есть хоть какой то, пусть трагический, смысл, то юмовская судьба совершенно бессмысленна и абсурдна.
Сверхтуреттики, как никто другой, вынуждены бороться, просто чтобы выжить – сформировать личность и сохранить её целостность в условиях непрекращающейся атаки импульсов. С раннего детства они сталкиваются с почти непреодолимыми препятствиями на пути к формированию индивидуальности и личностному росту, и чудом можно назвать то, что в большинстве случаев им удаётся стать полноценными людьми. Воля к бытию, к выживанию в качестве уникального суверенного индивидуума – самый могучий наш инстинкт. Он сильнее любых импульсов, сильнее болезни. Здоровье, воинствующее здоровье, обычно выходит победителем.
Вперёд: http://healthy-back.livejournal.com/325357.html
Назад: http://healthy-back.livejournal.com/324721.html
Содержание: http://healthy-back.livejournal.com/322459.html#cont